Он показал на одной руке два пальца и на другой два пальца — получилось и убедительно, и наглядно.
— Надо фыпить, да.
— Вот. А ты спорил.
— Я не спориль. Я говориль, штоп фыпить, на сабор ходить, а сабор нельзя — часовой.
— Дурак ты, Тимоха, хоть и хороший человек. Семен Семеныч хитро подмигнул, палец прижал к губам и показал приятелю вот какую штуку: нагнул, вынул гвоздь из одной, только ему известной доски, отодвинул ее.
— Милости прошу до нашего шалашу! Начальстве умное, а мы умнее. Завсегда можем свою свободу иметь. Но только тс-с-с. Нижним чинам про мой сукретный лаз знать не положено.
Они продрались через занозистую щель на территорию. Под забором было темно, но по углам зоны и в центре горели яркие прожекторы. Между бараком и ангаром виднелась черная зачехленная громада «Летающего слона». По ней, серея, проползла неторопливая маленькая тень — дозорный.
— Давай за мной, — шепнул Сыч. — Только молчок, а то болтаешь много.
Преувеличенно крадущейся походкой он двинулся вдоль стены барака и через несколько шагов споткнулся о водосток.
— Стой, кто идет?
От самолета, наставив карабин, приближался часовой.
— Я это, я. — Семен Семеныч распрямил плечи. — Подышать вышел. Служи, солдат, служи. Гляди, ик, в оба.
Иканию и легкому покачиванию начальника постовой не удивился — очевидно, дело было обычное.
— Господин унтер-офицер, скоро смена? Дежурный, гад, пользуется, что у меня часов нету.
— Ты не рассуждай. На пост вон ступай.
После того как часовой отошел, Сыч поманил собутыльника: можно.
Семен Семеныч квартировал в бараке для нижних чинов, однако не с солдатами, в общей казарме, а в отдельном закутке. Там стояла настоящая пружинная кровать, на стене висел парадный мундир с шашкой, для красоты имелись открытки и лубочная картина «Как немец от казака драпал».
В углу поблескивал медными гвоздиками большой сундук, в котором Сыч хранил всё свое имущество. Он порылся там, извлек замотанную бутыль.
— У них сухой закон, а у нас первачок на шишечках. Заневестилась, родимая. И колбаска есть, а как же. И хлебушек. Всё полной чашей.
Он локтем смахнул с дощатого стола какие-то бумаги, разложил угощение.
В роли хозяина Семен Семеныч держался церемонно:
— Первая за дорогого гостя. — Приятели поклонились друг другу. Чокнулись. — Тимофей Иванычу.
— Земен Земенычу.
Выпили. Пожевали. Унтер посветлел ликом, расстегнул ворот.
— Первачок — чистый родничок… Так ты, говоришь, плотник?
Тимо кивнул.
— И жалаешь при мне служить?
— Да.
— Ну и служи, раз так. Ты ко мне с дорогой душой, и я к тебе. Утром поговорю с командиром, с Рутковским. Скажу: так, мол, и так. Плотник, мол, нужон, я вашему благородию сколько разов докладывал. Он, Рутковский, меня во всем слушает. Без меня — ничего. Вобще. А хороший плотник — он завсегда. Правильно?
— Да.
Снова выпили. Семен Семеныч начал вступать в стадию оживления, ему хотелось праздника.
— А чего ты смурной?
Тимо подумал-подумал, но что такое «смурной», не вспомнил и на всякий случай сказал:
— Так.
— Врешь, Тимоха. Военному человеку нос вешать нельзя. Ты сам откуда? Говорил, с Ревеля?
— Да, с Ревель.
— Немец или чухна?
— Я не есть немец. Я есть чухна.
— Ишь, оби-иделся! — засмеялся Сыч. — Это хорошо, что не из немцев. У нас ихнего брата к «Муромцу» служить не подпущают. Такая от начальства струкция. Подпоручик Шмит, правда, имеется, но он русский. А ежели ты чухна, будет тебе от меня сурприз. Знаешь, что такое сурприз?
— Нет.
— Узна-аешь… Посиди-ка вот…
Посмеиваясь, унтер вышел из комнатки.
В казарме на двухъярусных нарах спали солдаты из команды обслуживания. Сыч подошел к одному, толкнул в плечо.
— Чуха, подъем! Давай за мной!
На веснушчатом, мятом спросонья лице мигали светло-голубые глаза.
— Сачем?
— Приказ получил? Сполняй, — строго сказал Семен Семеныч, но не сдержался, подмигнул.
В каморку они вернулись вдвоем.
— Вот, Тимофей, тебе мой сурприз. Земеля твой. Тоже чухонец и тоже с Ревеля.
Тимо молчал.
Зато разбуженный эстонец оживился.
— Kas sa oled toesti Tallinnast? Suureparane! — обрадованно воскликнул он. — Nuud ma saan kellegagi inimeste keeles raakida!
Грубер медленно поднялся из-за стола. Его костлявое лицо было неподвижно.
Единой побудки в Особом авиаотряде заведено не было. «Особость» заключалась еще и в том, что личный состав жил не по распорядку, а по погоде. Если она была нелетной, часть, можно сказать, вовсе не просыпалась. Летуны кто дрых до обеда, кто уезжал развеяться в соседний город Радом, кто просто хандрил. Механики и техники лениво возились с машинами. Для нижних чинов из охраны, чтоб не задурили от безделья, адъютант устраивал строевые учения.
Если же небо было чистым, будить людей необходимости не возникало. Аэропланы начинали готовить к работе еще затемно, потому что с первым же светом на поле собирались нетерпеливые летчики, похожие на алкоголиков, которым невтерпеж опохмелиться. Они, в общем-то, и были пьяницами, эти люди, обпившиеся небом и уже не способные без него жить.
Нынешний день по всем приметам обещался быть летным, и уже на рассвете все были на ногах. Однако вели себя странно. Вместо того чтобы заправлять и разогревать аппараты или наскоро допивать чай, летуны и обслуга столпились у закрытых ворот секретной зоны, где вместо одного часового сегодня стояли двое, причем с примкнутыми штыками.